УкраїнськаУКР
EnglishENG
PolskiPOL
русскийРУС

Сил уже не было, чтобы лечь по-человечески умереть...

Сил уже не было, чтобы лечь по-человечески умереть...

Василий Иванович Опырайло (91 год, живет в райцентре Новые Санжары Полтавской обл.)

В начале 30-х я учился на рабфаке на землеустроителя в соседнем райцентре (Кобеляки). В 1932 году в наши места пришел сильный голод. Наша семья состояла из семи человек. Отец работал служащим в райисполкоме, получал мало. В 1932 году, помню, это 180 граммов хлеба в день (на себя, а на семью он не получал ничего). Было очень трудно. Люди выходили за город. Где полянка — ели молочай, калачики, паслись, как скотина.

Две сестры уехали в Киев к знакомым, стали работать, получили хлебные книжки (были такие документы на получение хлебного пайка), так-сяк прожили это время. Наш рабфак к тому времени распался. Нам сказали: кто хочет, может ехать в Харьков, продолжать учебу. То, что старшие дети разъехались по большим городам, помогло выжить и нам, и остальным в семье. В Харькове я получил хлебную книжку. Дали 400 граммов хамсы и 400 граммов брынзы. Вот тебе на месяц, хочешь ешь, хочешь смотри. Но это лучше, чем ничего. Потом дали еще. Продержался первое время, хотя постоянно искал поесть.

По окончании учебного года, весной 1933-го, нас мобилизовали под село Сахновщину (возле райцентра Лозовая Харьковской области) на сельхозработы. Как оказалось — потому, что некому было выйти в поле. У меня в то время ноги уже были пухлые из-за голода. Я знал, чем это грозит, но выхода не было. Нам выдали на дорогу по три порции хлеба. В вагоне напротив сидит дядька, опухший. Говорит: дай мне кусок, я тебе новую рубашку отдам. У меня совести не хватило брать. Говорю, нате вам хлеб, не надо мне рубашки. Когда мы приехали на место, увидели жуткие картины. В каждой хате лежали или опухшие, или мертвые. Один лежит на кровати, другой на печи, третий — на полу. Сил уже не было, чтобы лечь по-человечески умереть. Когда нас квартировали, мы отказались от жилища. Куда нас ни направляли — везде стояла вонь от мертвых тел. Их никто не вывозил. Сил не было, людей не было, чтоб вывезти и похоронить. Наступила уборочная. Сельчане как могли — на четвереньках, с палкой, с двумя палками — выходили за село, садились, колоски разминали да ели. Работали очень тяжело — на конных лобогрейках-жатках. Из Харькова привозили мизерное количество круп. Среди нас, 18 рабфаковцев, было четыре девушки. Они варили баланду да кормили остальных. Вот так мы и выжили.

Наш бригадир один хоронил умерших. Сам укладывал на повозку, сам возил, сам засыпал. Он не был распухшим. Может, в конторе что доставал. Уборочная 1933 года была успешной. Мы получили по 50 килограммов пшеницы и немного денег от колхоза, вернулись в Харьков. Но голод продолжался. Он был и в тогдашней столице Украины. Комендант нашего общежития, многодетный, сидит распухший. Говорю ребятам: давайте хоть по кружке ему зерна отсыплем. Так он упал на колени, обхватил чью-то ногу, ползает, ботинки целует. Страшно все это и тоскливо. Так страшно, что рассказывать не хочется.

Александра Ивановна Опырайло (85 лет, жена Василия Ивановича Опырайло).

В конце 20-го года мы жили в одном из сел Козельщинского района Полтавской области. Отец наш был единоличником. Он очень любил свое хозяйство — 6 гектаров земли. Имел скотину, а также конную молотилку, ездил по людям, молотил. Жили мы с отцом, матерью, бабушкой, а детей было нас трое. В 1929 году началась коллективизация. Отец не пошел в колхоз. Коммунисты вламывались в каждый дом, агитировали за колхоз. Потом, как поняли, что от нас толку нет, совсем взбесились. Помню, мы готовились к Пасхе. Вошли активисты, один схватил бабушку за руки и стал орать: «Скажи-ка, гадина, какой завтра праздник?». Бабушка плачет, все кричат. Он бросил бабушку, хватает подушки да швыряет к порогу. Поганцы. Что творили в чужом дому! Насобирали по селам сундуков да наставили друг на друга в нашей хате. Так и выселили.

Скоро нас раскулачили: просто выгнали из дому, а все хозяйство — скотину, утварь, инвентарь — забрали в колхоз. Кричать и плакать было бесполезно. Перешли к отцовой сестре. Однажды ночью коммунисты пришли и к отцу: «Одевайся, пойдем». «За что?». «Не выполнил план по хлебозаготовкам». Отец позже рассказал, что было дальше. Забрали в Козельщинскую тюрьму. Просидел недели две, ждал суда. Присудили десять лет заключения ( и еще, помнится, несколько лет невозвращения в село). Повезли их на север. Отец был немного грамотный, ему удалось устроиться в контору и жить сравнительно безбедно. Арестанты работали в городе Димитрово, строили канал Москва — Волга. Все эти люди сплошь были раскулаченными украинцами. На работу гоняли за десять километров. Туда идут, обратно часть везут мертвыми на телегах-безтарках. Отца спасла грамотность. Он все время писал прошения об освобождении, и наконец (уже перед самой войной) его отпустили. Нам, оставшимся, есть было почти нечего. Отец закопал свеклу в яме на огороде. Чтобы не было видно, землю запахал. А сосед донес. Приехали с возом коммунисты. Мы попрятались по углам, кричим: «Мамы нет дома». Тогда они поехали на огород, выкопали всю свеклу и увезли. Помню, один коммунист ходил постоянно к нам, заглядывал в горшки. Мама сверточек с семенами (на весну сеять) накрыла ковриком, меня сверху посадила. Этот партийный спрашивает: «На чем ты сидишь?». Ответила, что на стуле, так он отстал. Целое лето я ходила в поле, собирала потерянные после жатвы колоски, несла домой. Мама увидела, тоже стала ходить, да и братьев моих (им было года по четыре) просить иногда. Еще, помню, соседские ребята полезли на дерево, вытащили сорочат из гнезда и сварили из них суп.

В том же году мать отправила меня к дяде в райцентр Новые Санжары. Там я и прожила до самой войны. Ну а сегодня мы живем, можно сказать, безбедно. Получаем с мужем на двоих 700 гривень пенсии, жить можно. Вот только здоровья совсем нет. Муж все пробует отложить денег на похороны, да не отложит никак. Видно, так нас и похоронят без гроба.

Раиса Ивановна Чинина (81 год; голод пережила в городе Кобеляки Полтавской области; сейчас живет там же)

В нашей семье было трое детей, кроме меня – брат и сестра. При НЭПе мы жили очень хорошо. Мама была прекрасной портнихой. Она не только шила, но даже держала учениц. У нее была целая коллекция платьев, оформленных в украинском духе. Отец собственноручно выстроил нам дом; его очень ценили в промартели, где он работал и токарем, и слесарем, и колесником, и плотником, и косарем. В 1932 году я пошла сразу во второй класс школы, потому что была способной. Когда начался голод, мы все равно ходили в школу. До тех пор, пока наша учительница не упала на уроке без сил. На следующий день она умерла. Больше наш класс в школу не ходил: некому было учить. Поскольку мы не были колхозниками, то покупали хлеб в магазине. Но хлеб там скоро исчез. Деньги и домашний небольшой запас хлеба быстро кончились. Отец ходил косить от артели за несколько километров — в село Сухиновку. Там им платили натурой — то зерном, то мукой. На них мы и сидели.

Отец отвез в Саранск всю более-менее приличную одежду. Домой вернулся даже без своего пальто, зато с мукой. Нам повезло, что отец был не колхозник, имел на руках паспорт и потому мог ездить. Все четверо братьев отца (дядя Федот, дядя Семен, дядя Антип, дядя Марк) умерли в голод. От их семей остались единицы. Семьи дяди Семена и дяди Марка вымерли совсем. Помню, как родители говорили, что умер и Марк, и жена, и их 7-8-месячный ребенок. Мама рассказывала, что когда их приехали хоронить, то ребенка не нашли. Наверное, они его съели. У мамы были золотые вещи: обручальные кольца, а также крестик ее брата (позже погибшего на войне); георгиевские кресты ее деда, цепочка, кольца, дутые серьги, ложечки, подаренные на свадьбу. Мама отнесла их в торгсин, где принимали золото с серебром. За все золото ей дали пять килограмм пшеничной муки. Я помню это очень хорошо. Дом наш на зиму был утеплен снаружи кукурузными снопами. Мы понемногу тащили эти снопы в дом. Мама выбирала из стеблей сердцевину, подсушивала, толкла в ступе. Мы подмешивали туда муку (ее экономили до последнего) и пекли что-то вроде блинов. Мамин брат работал на маслобойке и изредка давал нам шелуху и отруби. Они тоже шли в наши блины. Еще помню, как мешали туда тыкву, свеклу, а потом лебеду. По домам ходили активисты (обычно по трое), искали зерно, но не брезговали никакими продуктами. Активисты ходили с длинными стальными шестами, их называли щупами. У каждого «прощупывали» весь огород – не зарыто ли зерно. Лазили на чердак.

Помню, как поздней осенью 1932 года играла у наших многодетных соседей с их дочкой. Зашли активисты и в печке нашли два стакана фасоли на семена. Эта картина у меня всю жизнь перед глазами: тетка Ганна на коленях с семимесячным ребенком на руках. Она кричала и просила пожалеть: «Что же мы будем есть на следующий год?». Не пожалели. Но их семья выжила. Дядька Алексей спрятал зерно на кладбище, у свежих могил, а партийные не догадались там рыться. Мы выжили благодаря корове. У нас ее почему-то не забрали. Наверное, потому что мы не были колхозниками. Она должна была отелиться и дать молоко. Помню, осталось двадцать дней до отела. Но мы начали пухнуть. Мы знали, что это за признак. Так приходит смерть. Помню, отец вечером сел и говорит: «Завтра корову зарежем». Мама в слезы: «Как же? Двадцать дней осталось». А он говорит: «Двадцать дней мы не проживем». Мама плакала-плакала, но отец нож наточил. Вдруг ночью слышим, что ревет корова. В то время корову могли украсть, а хозяев убить. Мы выбежали во двор, глядим – корова отелилась. Вы знаете, если бы ее зарезали до отела, то, скорее всего, позже все-таки перемерли бы мы с голоду. То ли мама ошиблась в своих расчетах, то ли корова почувствовала наше горе, то ли так Бог дал – в общем, мы остались на этом свете.

Появилось молоко. Мама налила кувшинчик, приказала снести дядьке Антипу. Помню, пришла я к ним, стучала-стучала – не открывают. Тогда я подставила что-то, залезла и гляжу в окно. Вижу лежанку, где лежит дядя Антип. А на печи – двое детей головками ко мне. И как я ни стучала – никто не открывал. Я домой. Говорю маме: «Дядька с детьми крепко заснули». Мама сразу догадалась. Пришли туда, отбили дверь, а они все — холодные. Жена дяди Антипа накануне со старшим сыном уехала в Харьков, пристроилась в хлебный магазин уборщицей. Они ели сметенные с пылью хлебные крошки, которые мать выбирала после работы, и потому выжили. Еще помню, как соседи, братья Белаши вырвали весной 1933 года весь наш взошедший лук. Отец говорит: «Вот пойду гляну, что с ними. Это же наедятся луку, а с голоду нельзя. Умрут, не дай Бог». Я пошла с отцом. Гляжу – оба уже не шевелятся и не дышат. Лук возле них, в руках, во рту. Ох, трудно все это рассказывать. Я видела, наверное, сотню смертей.

Михаил Иванович Черевко (88 лет; голод пережил в селе Перегоновка Кобеляцкого района Полтавской области; там живет и сегодня)

Голод в 1932 году наступил после сильного неурожая. Был град, осталась от зерновых одна солома. Осенью было страшно. Активисты забрали под метелку все. Хотя есть уже совсем нечего было. Мама однажды принесла откуда-то пару стаканов пшена и поставила в другой половине хаты. Ночью ворвались трое в хату и пошли все переворачивать. Высыпали то пшено. Мама в слезы: «Да куда ж ты несчастное пшено тащишь? Я хоть кулеш какой-то детям сварю! Вы посмотрите на детей!». Это делали специально. Выметали до зерна. Не знаю, зачем власти нужен был этот лишний стакан крупы, но — люди людей ели. Матери резали своих детей. В каждом селе, по всей области. Перед тем съели кошек и собак. У нас в селе в четырех домах были убиты дети. Ох, нельзя это вспоминать.

Проходит день — вечером везут мертвые тела в тачках. Человека три тянут эту тачку, потому что слабые все. Хоронят без разбору, без крестов, без надписей, без какого-то памятника. Я одну такую яму видел и знаю. Мелкая яма. Клали штабелем. Там лежат восемнадцать душ. Приходили люди из соседних сел, думали выпросить что-нибудь. А ничего нет. Так и умирают — и местные, и эти просившие. Лежат под хатой, по рвам. Одно время совсем их перестали хоронить. В школе дети умирали на уроках. Такое ели, что нельзя и вспоминать. И ботву ели, и толкли в ступах пыль из голых кукурузных кочанов, и траву всякую. Наша семья (отец с матерью, четверо детей) спаслась потому, что ничего из спрятанного отцом активисты не нашли. Отец таскал мешки с зерном и картошкой очень далеко — с горы к речке, где самый песок. В песок зарывал, а следы над ямой заметал. Ночью, конечно, чтобы не видел никто. В 1933 году отец сбежал куда-то в сторону Донбасса. Его (и нас) могли раскулачить и выслать. Отец ведь не шел в колхоз.

Село было не паспортизировано. Как отец без паспорта жил и ездил, не знаю. Он трудился на каких-то земляных работах, один раз тихо приехал ночью к нам и опять уехал. Когда кончился голод, отец вернулся. Как-то ему простили эти бега. Наверное, забыли. Всем было не до того. Через пару лет мы все-таки вступили в колхоз. Заставили. Отец отдал туда борону, веялку, сеялку — все отдал.

Ну их к черту, эти колхозы. Я всю жизнь колхозник. Правда, недавно пенсии немного прибавили. У нас с женой получается по 350 гривен. Землю свою отдали в аренду: тут фермеры есть. Дают нам зерно потихоньку. Не так и плохо, скажу вам.

Ирина Ефимовна Терещенко, 92 года, голод пережила в с. Перегоновка Кобеляцкого района Полтавской обл., сегодня живет там же

До коллективизации наша семья жила бедно, но концы с концами кое-как сводила. Отец был глухой, мать — немая (батрачила, онемела в детстве после хозяйских побоев). Земли — десять соток у хаты, десять — за селом.

Помню, было у нас четыре овцы. В конце 20-х умер от тифа отец. Насела нужда. Мать ходила по людям, батрачила, да нас с собой таскала. В 1929 году началась коллективизация. Как образовали колхоз, наемный труд запретили. В школу не ходила: не было возможности. Два года посещала ликбез. Летом скирдовали, зимой молотили. Норма была: взрослым 250 выходов на работу в год, детям — 50. Было трудно, но про голод никто не думал.

В 1931 году началась выкачка. Это значит, что у крестьян насильно забирали хлеб в счет плана сдачи. А в 1932 году прошел сильный град. На полях — недород, и государство вывезло из села все. Тогда и начался голод. Более или менее держались лишь те, кто имел какую-то скотину. Для нашей семьи голод начался еще раньше: мы были бедные, без отца. Щедрые люди сперва делились, после стали отказывать. Вырезали скот, затем переловили кошек с собаками. Мама не выдержала первой. Сколько могла — ходила меняла домашние тряпки на зерно, нас спасала. Потом слегла. Руками показывала, как ей жить хочется. Когда умерла — записали «от старости». А ей было сорок лет.

Остались втроем: я — 18-летняя, да двое меньших восьмилетних братьев. Старший брат служил в армии, на Дальнем Востоке. Соседи посоветовали написать ему. Брат письму не поверил, но стал проситься в увольнение домой. Ему отказали: говорят, нет там никаких продовольственных трудностей. Но послали сюда запрос, потому что мы — семья красноармейца.

Председатель сельсовета из-за этого запроса пришел к нам посмотреть. А у нас пусто и мы сами, как свечки. Но в колхозе не было ничего — все вывезли. Кладовщик выписал нам килограмм конского жмыха и 11 кукурузных початков за работу в колхозе. Жмых делила по ложке. Глотнешь, а запить нельзя. Если запьешь, опухнешь, можно умереть. Дети просят еще. Дам еще по пол-ложки. О Боже, повеселели, обнимают меня. Как услышат, что из соседей умер кто, заглядывают мне в глаза: «Мы же вчера ели? А сегодня будем?».

Я стала работать в яслях; братьев в них же устроила. Выручала юшка. Сама выпью жиденькое, а им гуще — ведь свои же. Бабушка-заведующая говорит: «Давай всем». Так я поймаю в юшке зернышко, тому дам, а тому — завтра, потому что больше нет. И они знают, кто на очереди. Ждут. Оборванные, нитки нет зашить. Ходишь по людям просишь эти нитки. В Перегоновке открылся патронат — воспитательное учреждение, куда принимали сирот и детей, родителей которых выслали. Мы тоже оказались там.

В патронате тоже много перемерло. Хоронили как попало — еще живых, но уже без сознания. Да и некому было хоронить. Старший брат вернулся из армии в 1933 году и убедился, что мы писали правду. Оставшиеся в живых ходили опухшие, с незаживающими ранами. От воды кожа просто лопалась. Я помню, что вымерли целые семьи. Из ближайших односельчан знаю с десяток таких семей.

И не было двора, где бы не умер один-другой. Во время жатвы 1933 года стали варить затирку (тертое зерно и вода), чтобы хоть как-то отходить от голода. Потом нас, старших патронатовцев, разослали по колхозам на работу. Чтобы больше двигались и меньше думали о еде.

Также читайте на эту тему:

І у "гамівній сорочці" Україна була небезпечною для Кремля

Голодомор: В усьому «винні» настрої українського селянства

Памяти жертв 1932-33: Ющенко обвинил в Голодоморе Сталина