Бергман запряг своих демонов в одну упряжку с гением

723
Бергман запряг своих демонов в одну упряжку с гением

В Киеве пройдет фестиваль кино Бергмана. К этому событию мы подготовили интервью мастера, в котором он максимально полно расказал о своей жизни, своих болезнях, смысле творчества, родственной душе.

-Кто я? Это всегда было проблемой, которую я пытался разрешить: кто я и откуда? Почему стал таким, какой есть?.. Сейчас я знаю о себе меньше, чем знал десять лет назад.

— Но вы ведь сами говорили, что переняли кое-какие черты характера от своего отца. Например, авторитарность, вы сами это утверждали.

— Думаю, художественный талант (если о чем-то таком можно говорить, это так громко звучит), я унаследовал его от матери.

Понимаете, моему брату нанесло непоправимый урон то воспитание, которое он получил. Он так и не смог оправиться. Я в общем-то получил такое же воспитание, как и брат. Но мне лучше, чем ему, удалось выстоять. Потому что он отвечал на это воспитание агрессией и попытками защититься. А я прибегал ко лжи и притворству. Я представал перед родителями таким, каким они хотели меня видеть. И пытался выяснить, как они будут реагировать.

К тому же я был отчаянным вруном. Я врал без зазрения совести. И за обман следовало жестокое наказание. Но проходило время, и я снова врал как ни в чем не бывало. Я знал, что это грех, за который полагается наказание, поэтому, естественно, считал себя негодяем. Но, с другой стороны, это был хороший способ защиты.

…Родители ничего не делали из злобы. В тех случаях, когда нас наказывали, они это делали, потому что их приводило в ужас поведение детей.

Вы, должно быть, испытали чувство освобождения, когда ушли из дома?

— Да, но к тому времени я уже пострадал, и эти раны долго не заживали. Все это повлияло на мою работу. Так что бесконечно долгий период жизни мне пришлось потратить, чтобы разобраться с плодами своего воспитания, попытаться сохранить все хорошее. Наш дом не был адом. Было и много выдумки, много радости и музыки. Мы могли приводить своих друзей, мы играли в театр. Это случалось, когда отец был в хорошем настроении. Но подчас он впадал в депрессию. Он был невероятно требователен к себе. Мои родители были добрыми людьми.

Но то, как они нас воспитывали, особенно меня и брата, — это был ад. Эти страдания выпали на долю многих в моем поколении. Только эти люди не стали художниками. Они просто страдали. А потом сами торопились подавлять других.

...Если делать какие-то выводы, то можно сказать так: все мое творчество на самом деле основано на впечатлениях детства. Я могу буквально в мгновение перенестись туда. Я думаю, вообще все, что имеет какую-то ценность, уходит корнями в мое детство. И говоря диалектически, я никогда не порывал со своим детством, все время вел с ним диалог.

— У вас было очень много работы в кино, театре. Но ведь была еще другая жизнь. Как это сочеталось? Не быть педантом в обычной жизни и в то же время быть педантом в работе.

— Я жил очень просто. У меня было какое-то жилье, там стояла какая-то мебель. И потом, я очень часто женился. А значит, нужен был какой-то дом. Меня не слишком интересовало обустройство. Я мало что могу вспомнить из своей частной жизни. Если быть совершенно откровенным, чтобы вспомнить, когда произошло какое-то событие, я призываю на помощь фильмы или спектакли. Это было в то лето, когда я снимал «Улыбки». И тогда я понимаю: это был 1955 год. Или приблизительно так. Я не помню, когда родились мои дети, сколько им лет. Конечно, приблизительно я знаю, но не помню года их рождения, это наводит на размышления. Вы понимаете?

Само понятие «дом» у вас было, ведь был дом, где прошло ваше детство. Но был ли дом, который имел значение, позднее?

— Нет. С моей четвертой женой, пианисткой, я предпринял героические усилия, чтобы создать собственный дом, с приличной обстановкой и даже соблюдением некоторых социальных ритуалов. Но очень скоро и это прошло.

30 января 1976 года Ингмара Бергмана прямо с театральной репетиции увезли на допрос в полицию в связи с уклонением от уплаты налогов. Позднее он был полностью оправдан.

— Я стал жертвой обстоятельств, которыми не мог управлять, которые мне были совершенно неподвластны. Так бывало несколько раз в моей жизни — она стала невыносимой, я не мог так больше жить.

— Вы могли себе представить, хотя бы предположить, что подвергнете себя психоанализу не в произведениях, а в иной форме?

— Нет, не думаю. Единственный раз это было в связи со скандалом с налогами. Я три недели провел в сумасшедшем доме. Я тогда желал только одного — спрыгнуть с балкона. Но, правда, понимал, что это плохой выход. А потом все эти сильнодействующие препараты, которые избавили меня от мук, от страдания, постепенно изменили мою личность. Я больше не узнавал себя. Я был послушным, читал книжки, много спал, я бродил по коридорам, разговаривал с другими сумасшедшими. Нам было довольно хорошо вместе. По вечерам мы смотрели маленький телевизор.

И вас не пугало, что вы можете навсегда погрузиться в состояние инертности или отчаяния?

— Тогда я об этом даже не думал, это был инстинкт самосохранения. Потом меня просто-напросто спасла моя агрессивность. Потому что, когда новые власти ничего против меня не нашли там, где искали, они использовали другие приемы: шантаж и прочее. Тогда я так разозлился, что решил покинуть Швецию. Каким-то образом мое негодование сослужило мне хорошую службу. Я был вне себя от злости. И это помогло мне поправиться.

— Других периодов, когда вы оказывались на грани, не было?

— Было что-то похожее, но не так, как в этом случае. Естественно, смерть жены нанесла удар моей воле к жизни, изменила мое существование, тот мир, в котором я жил. Но мое горе никогда не выливалось в гнев или озлобление, или цинизм, или что-то подобное. Я жил, замкнувшись в своем горе, как в комнате. Я будто стал инвалидом, который с трудом бредет по жизни. Я хочу сказать: мне уже за восемьдесят. Я живу день за днем. И мне все немного безразлично. Хотя есть то, что меня огорчает, и то, что меня радует…

— Вы как-то сказали, что, начиная писать, не знаете, что у вас получится...

— Верно-верно. Конечно, когда я начинаю писать героя, у меня есть что-то вроде главной сцены, исходной сцены. Я обычно говорил, что, когда начинал «Шепоты и крики», у меня была только одна сцена: четыре женщины в белом в красной комнате. Да, это была единственная сцена. А потом я начал думать: почему они там? Что говорят друг другу? И так далее… Там была тайна. Эта сцена снова и снова возвращалась ко мне и не давала покоя. Да, вы знаете, как это бывает, когда начинаешь сматывать в клубок длинную нить, которая тянется откуда-то. Но она может оборваться, и тогда ничего не выйдет.

— Вы можете себе представить, что пишете не от руки, а как-то иначе?

— Не пробовал. В письме что-то есть. Я использую особые блокноты. Такие выпускались, еще когда я начинал работать над фильмом «Индустрия», куда меня взяли штатным сценаристом в 1942 году. Тогда нам давали такие блокноты из желтой линованной бумаги и чернильные авторучки. С тех пор я пишу только в этих блокнотах. Двадцать лет назад или около того их перестали выпускать, и тогда им пришлось сделать восемьсот штук для меня. У меня еще кое-что осталось. Думаю, до смерти хватит.

Я не пишу какой попало шариковой ручкой. Это должна быть совершенно особая ручка — с очень крупным шариком. Сам процесс письма, хотя у меня очень неразборчивый почерк, доставляет мне удовольствие. Поскольку я пользуюсь одинаковыми блокнотами, то всегда знаю, сколько я написал. Проходит три часа, и даже если я в середине сцены, я заканчиваю работу. Творческий процесс — это процесс упорядочивания.

Как, по-вашему, нет ли своего рода суеверия в этих блокнотах и ручках? В этих трех часах? Или это просто организация труда?

— Нет, это продуманный ритуал: встать пораньше, позавтракать и сходить на прогулку. Не говорить по телефону, сесть за письменный стол. На столе должно быть тщательно прибрано. Вещи не должны лежать как попало. Я необыкновенно педантичен в том, что касается моего рабочего места.

Потом, просидев за столом сорок пять минут, я делаю перерыв. К тому времени у меня начинает болеть спина. Я встаю и около пятнадцати минут прохаживаюсь по дому. Он длиной пятьдесят четыре метра. Или выхожу и смотрю на море. Сажусь, пишу еще сорок пять минут. Если это рабочие тетради — это интересно. Это и есть сам творческий процесс. А написание сценария — это исполнение повинности.

— Это своего рода борьба?

— Борьба с беспорядком, с хаосом, с недостатком дисциплины.

— Но у вас достаточно дисциплины.

Иначе у меня бы ни черта не вышло. Я все время веду постоянную борьбу с собой. Именно поэтому я стал так ужасно и для многих утомительно педантичен.

— Удивительный контраст. С одной стороны, на всех фотографиях, где вы сняты за работой, у вас, судя по всему, хорошее настроение. И вместе с тем вы часто говорите о «демонах».

— Я считаю, это входит в обязанности режиссера: быть на работе в хорошем настроении, создавать приятную обстановку, в которой люди делают кино. И в моем кабинете это тоже должно присутствовать. Когда я был молод, я этого не понимал…

А люди, с которыми тебе приходится работать, как правило, невероятно честолюбивы и невероятно обидчивы. И хотя мы играем в игру, дурачимся, шутим, рассказываем смешные истории, все равно они знают, что это борьба не на жизнь, а на смерть.

Важно поддерживать определенный темп. Например, когда начинаешь работать в павильоне в девять утра, нужно, чтобы работа началась в девять утра. В десять первая сцена должна быть отснята. Нельзя начинать день с бесконечных обсуждений. Для меня разговоры — это вообще ужасная вещь. В разговоре участвуют двое или трое, а остальные стоят вокруг и зря теряют силы. Все дискуссии должны проходить не во время репетиции.

Как вам удалось провести демаркационную линию между тем, что вы сами называете «демонами», и работой в кино или театре?

— Демонов необходимо каким-то образом запрячь в общую упряжку, пусть они тоже участвуют в работе. Потому что меня, например, одолевает демон подозрительности. Я ужасно подозрительный человек.

— Вы, наверное, ипохондрик?

— Только не будем перечислять моих демонов. Они должны стоять, как на параде, по стойке смирно. Чтобы я мог показать актерам, что такое подозрительность, что такое ипохондрия. Как они выглядят в жестах, интонации, движениях. Разумеется, демоны должны участвовать в работе! Было бы невероятно рискованно не брать их с собой. Но их нужно держать в узде.

Понимаете, площадка или театр — это та вселенная, где я всевластен. И там даже демоны подконтрольны. Но, как только гаснет свет и камера останавливается или я выхожу из театра, я уже больше не управляю своими демонами. Эта непредсказуемая вселенная, которой я пытаюсь и всегда пытался управлять, не поддается моим усилиям.

Жить с утратой

В ноябре 1971 года Ингмар Бергман женился на Ингрид фон Россен. Они прожили вместе 24 года, вплоть до ее смерти в 1995 году.

— Не только в ваших фильмах, но и в вашей жизни необычайно много болезней и смертей.

— Я был уверен, что с болезнью Ингрид придет конец моей творческой деятельности. Пока Ингрид была жива, она очень хотела, чтобы я не бросал работу. Поэтому я поставил два спектакля. После ее ухода я вообще не мог работать. Я совершенно потерял способность писать. Я часами сидел за письменным столом и мог не написать ни строчки.

— Каково это — жить с утратой?

— Это было похоже… что я стал инвалидом. Мы прожили вместе двадцать четыре года. Мы были очень близки. У нас был очень счастливый союз. И я не могу назвать свое состояние иначе как состоянием инвалида. Потеряв ногу или руку, ты продолжаешь испытывать постоянную боль. Но я нашел способ, который позволяет мне как-то жить.

Что это за способ?

— Жить строго расписанной жизнью по тщательно составленному плану. Чтобы каждый час был чем-то занят.

Вы давно так живете?

— Сейчас в большей степени, чем раньше, чтобы не развалиться на части.

И в этом причина того, что вы не хотите встречаться с людьми? Вы стали совсем отшельником.

— Да, в очень большой степени.

Вы избегаете новых знакомств?

— Мне трудно общаться с новыми людьми. Я с удовольствием говорю по телефону. Я считаю телефон замечательной вещью. Этот аппарат дает возможность получить радость от общения с добрыми друзьями. Но сейчас я провожу время в одиночестве. В полном. И это мне нравится. Так мне легче переносить мое положение.

Что бы вам хотелось, чтобы люди говорили о Бергмане через двадцать или через тридцать лет? Или что сказал бы сам Бергман?

— Это то, о чем я никогда не задумывался. Я на сто процентов убежден, что выпускаю потребительский товар и в театре, и в кино. Переживут мои работы меня или нет или что скажут люди — мне это совершенно безразлично. Поверьте, я говорю откровенно.

Потому что я иду на эту репетицию и думаю только об одном: пусть репетиция пройдет удачно, пусть будет наполнена смыслом, пусть получится что-то живое. Это, я считаю, благо. И когда я работаю в павильоне, как на съемках телефильмов, или ставлю телеспектакль, единственное, что имеет какое-то значение в моей работе, — это то, чтобы она была наполнена смыслом для тех, кто в ней занят. А еще — чтобы она была живая. Чтобы она жила собственной жизнью.

Единственное, чего я боюсь, — Бог знает, как я этого боюсь, — это утратить способность создавать что-то живое, трогающее людей.

Читайте также интервью с Отаром Иоселиани.