Литературный конкурс. Вокруг Марины

Литературный конкурс. Вокруг Марины

То, что старик затравленно съёжился, словно молил оставить его в покое, злило Виктора.

-Да бери же, кому говорю, - горячился он, - бери, дурачок, ситра выпьешь или водички.

И тот, всё ещё не доверяя, с какой-то боязливой осторожностью, взял наконец мелочь.

-Витька, мы уходим! – кричали ему, в который уже раз, стоявшие у входа в "Гастроном", приятели, а он никак не мог отойти от этого чудного, в потрёпанном, со свисавшими клочьями ваты из многочисленных дыр пальто, старикана, что-то быстро бормотавшего, с прижатыми к груди кулаками. В одном он сжимал бублик, в другом была Витькина мелочь.

Відео дня

Вот так вот: всем вышел Витька Рядов – крепко скроенный, и здоровый, и весёлый, выпить мог много, за себя, за друзей постоять, и девки с бабами его любили, да и где ни работал всё спорилось, одна только вышла осечка – с дочкой. Как, почему такое случилось, понять он не мог, он ведь был мужик ого-го, да и жена Валентина ему под стать, рослая, с большими руками и ногами, яркая, хоть и чуть грубоватая лицом женщина. Когда родилась крепенькая, светленькая девочка, Витька назвал её Мариной, уж больно в те далёкие, до армии и кратковременной отсидки за хулиганство,)конечно же несправедливой/, нравилась ему песня с повторяющимся этим именем.

И поначалу всё шло нормально, девочка росла, набирала в весе. Они с женой жили так же, как и до рождения дочери, ссорились из-за Витькиной голубятни и голубей, из-за женщин,)Валентина ревнивая была), из-за приятелей, из-за пьянки, из-за того, что он из шоферов пошёл в слесаря, да мало ли из-за чего не бывало, иногда и до драки доходило, часто не разговаривали, но спали вместе.

А жизнь продолжалась: так же звала к себе улица, и зазывными были взгляды проходивших женщин, и по всей их слободке так же рождались, умирали, дрались и сходились вновь, а сходясь, выпивали "на примирение" люди...Они с Валентиной несколько лет уже стояли в очереди на квартиру, как и многие на их улице и во дворе, куда выходили двери нескольких, таких же как и у них, крохотных домиков, где между не вынимавшихся и на лето оконными рамами лежала вата, присыпанная нарезанной фольгой, так, что иногда казалось, что нет конца празднику Нового года, и где был общедворовой туалет с постоянно возникавшими вокруг него спорами, кому очередь платить за чистку выгребной ямы, со внезапно разгоравшимися между пьяными мужиками драками с поножовщиной и женским визгом.

Прошёл год. Маринка ходила, бегала, спотыкалась и падала, но не говорила. Они не особо обращали внимания на это, старуха Рядова – мать Витьки – рассказывала, что и он начал разговаривать то ли с двух, то ли с трёх лет, она запамятовала.

Девочка была хорошей, спокойной, так, не сговариваясь, считали они с женой. Она любила играть сама, словно никто другой ей и не нужен был, не с игрушками почему-то, а с разными тряпочками, обрывками бумаги и картона, верёвочками и прочей мелкой домашней дребеденью.

Витька с Валентиной и бабкой нахвалиться ребёнком не могли. "Совершенно ребёнка не чувствуем, совсем не мешает", - говаривали все трое гостям.

Случилось это утром, в воскресенье, было уж Маринке тогда больше двух годиков. У хмурого Виктора болела голова. А тут ещё противный, жжужащий, почти мушиный голос жены. Раздражённо отмахиваясь от неё, он огрызнулся, потом, чтобы побыстрее отвязаться от неё, с чем-то согласился, и, взяв в одну руку бидон для молока, а другой прихватив ручонку дочери, вырвался из дому.

До пивной было, рукой подать. Туда он и двинулся. И только когда стал, наконец, у замызганного, к прилипшей к поверхности рыбной чешуёй и высохшей

Инна Иохвидович

пивной пеной, сделанной "под мрамор", стола, и отхлебнул холодную, ни с чем несравнимую вкусноту тёмно-жёлтого вздымавшегося маленькими лопающимися пузырьками, пива, почувствовал он, как возвращается к нему обычное, то, в котором он только и мог существовать, некое взаимное соответствие всех помыслов, дел и слов. Он благодушествовал и смотрел на своего соседа по столу, бывшего врача(когда-то наркомана, впоследствии излечившегося), потом фельдшера, а нынче и вовсе неизвестно на что и где живущего, Владимира Петровича. Маринка играла рядом, она держала в руках длинную ленточку, и то разглядывала её, то взмахивала ею, как кнутиком, и хлопала в ладоши у самого уха, и замирала с широко раскрытыми глазами, будто слушала уже умершие во времени, в гуле голосов, в плеске наливаемого пива, в грохоте проходившего трамвая, но уцелевшие для неё, единственной, осколки звуков.

И снова мычала и помахивала и ленточкой и головой качала, и возносились ладони, и вновь вся она обмирала от неслышного другим звона.

-Твоя? –спросил Владимир Петрович

-Моя, - гордо ответствовал Витька, с удовольствием всасывая в себя осевшую на дне пену.

-Знаешь, по-моему она... – замешкался тот, но продолжил, - я, конечно, уж давно не практикую, но какой-никакой, я – психиатр, можно даже сказать, что и психоанализом занимался...

Он говорил чего-то ещё, и Витька хоть и не понимал, к чему гнёт этот тип, чуял недоброе, а Владимир Петрович разлагольствовал: "...так вот, я считаю, что игра с верёвочками, тряпочками, это как бы символ влечения к пуповине..." Витька прервал эту речь, сунув ему под самый нос здоровенный кулак.

-Я тебе покажу, морда, пуповину! Я тебя сейчас самого расквашу до символа твоего! Доктор выискался, бич ты, а не доктор, бывший человечишка! Мужики! – обратился он ко всей, с любопытством воззрившейся на них, братии, - вот затесался тут бич и ещё тень наводит, - и оборвав своё воззвание хватил недавнего друга по скуле. Его бросились оттаскивать, жалобно заплакала Марина. И Витька вдруг бросился к ней. Он обнимал, уговаривал не плакать, тормошил свою девочку, наконец, отстранив от себя, взглянул на ребёнка, только не своими глазами, множество раз скользившими по ней, а как бы слезящимися глазами Владимира Петровича, красными, с лопнувшими сосудами, закисшимы, глазами завсегдатаев пивной, и всех-всех остальных. Всех какие были и могли быть. "Так оно и есть!" – упало, как ухнуло в нём, осознание "докторской" правоты, девочка была не такая, какой должна была быть, она была н е н о р м а л ь н а я! И гневное чувство подмены, подлога, обмана зажглось в нём неистовым столбом, но тут же, взметнувшись до огня в глазах, потухло, сникло. И, неведомая, застившая собою не только весь этот воскресный день, но и горизонт, тоска затопила его. Впервые, после уже непомнимых детских, он заходился слезами, не вырывавшимися наружу, но изнутри, мягко, мягко и плавно, тихо омывавших душу. Жалость, родившася в нём мгновенно, будто делящаяся клетка, породила нежность. И задыхаясь, распираемый всем этим, мучительным, до хрупкости уязвимый, он смотрел на мычащего ребёнка, на светлые волосы, и в свои же, но точно ничем не подсвеченные изнутри глаза; на тельце, крепко сбитое, не ведающее о болезни, на всю её, родную, кровную, плоть от плоти его. И притянув к себе девочку, он гладил мягкие, особенно на затылке, почти пуховые, волосики и тихо шептал на ухо ей: "Кровинушка, Маринушка моя.."

Девочка же, оказавшись в направленном на неё потоке тепла, да не тепла даже, а жара, раскалённой лавой идущего от прижимавшего её к себе знакомого,(колючая

Инна Иохвидович

щетина, мозолистые руки, терпкий, бьющий изо рта запах), человека, растерялась. Ей, жившей в необозначенном мире подвижных и неподвижных предметов, стало страшно, но попытка вырваться, крики неудовольствия, плач, не помогли. Спасение пришло из Бог знает какой потаённой тьмы, оглушило внутренним громом, перешло в движение неумелого языка и беззвучно поначалу раздвигавшихся губ, и излилось вдруг в ясно даже невыговариваемые, а выпеваемые звуки, в слоги, в с л о в о...

-Папа, па-па, па-па, - произносила она удивлённо, словно не веря в себя, в свою слаженность, в потрясающую одновременную вибрацию голосовых связок, движения языка и губ.

-Смотрите, слушайте! – орал Витька, она говорит! Говорит!, - и у самого у него дрожали губы и срывался голос, точно эти слова были и его – первыми, его действительно настоящими, самыми главными словами.

Для Марины началась иная жизнь. Ведь раньше она жила ощущениями: твёрдого-мягкого, холодного-горячего, солёного-сладкого, ощущениями, которые заставляли её жмурить глаза, кряхтеть от удовольствия, сопеть, отталкивать, плакать... Игрушки не занимали её, в куклах было слишком много всего – и глаза и ресницы, и брови, волосы, рот – и всё это было только лицом! Привычно перебирала она бумажки и кусочки шёлка и шерсти, и палочки, и прутики, подобранные на прогулке.Палочки можно было различать по шершавости и сучковатости, обёртки и картон свёртывать, долго, до помягчения трогать, проводить ими по лицу или по коленке. Часами она возилась с этим, как говорила Валентина, барахлом, с этим не ставшим никаким мало-мальски предметом, сырьём, исходным материалом для чего-то.

"Папа", произнесённое ею, стало началом сотворения мира, мира слов. Редкий день не выговаривались ею, неправильно, с пришепётыванием, новые слова, подчас это был простой лепет, но лепет называния.

Отец брал её с собой в голубятню, и в душном полусумраке она держала в руке птицу ( "голубоцка" на её языке), взъерошивала подшерсток, а в ладонь ей гулкими хлопотливыми ударами отдавалось сердце. "Папоцка, сердецко у голубоцка!" - тормошила она его за рукав пиджака, он оборачивался, смотрел на неё, гладил по голове, и она вбирала в себя ровное лёгкое тепло.

Но вот загулял Витька, вовсе опротивела ему семейная и прочая, какую вёл он, жизнь, в которой заранее можно было знать, когда он напьётся, а когда буйствовать будет или наоборот, смирно помалкивать.Заскучал он, затосковал, не выдержал...

Бросил работу, запил, а потом и из дома ушёл, говорили, что к другой. Жена его, Валентина, сначала ездила к той, разлучнице, скандалить, а чуть позже, забрав Маринку, уехала к своей матери в пригородный посёлок.

Витька платил алименты, с бывшей женой даже и не переписывался, а уж как он жил эти годы, что думал, о том никогда и никому не рассказывал, а может и не думал ни о чём таком вовсе.

Только однажды, летним днём, нагрянул он в тот пригородний посёлок, нарядный, в белой нейлоновой рубашке, с огромным кульком конфет и с бутылкой подмышкой.

Вышедшая навстречу ему Валентина, босая в коротком ситцевом платье открыващем круглые коленки, не здороваясь вопросительно смотрела на него.

-Ну, здавствуй, жёнка, - он потянулся и громко чмокнул её в литую щеку.

-Здравствуй так здравствуй, - в тон ему отвечала она, поравляя волосы своей загорелой с тыльной стороны, но удивительно белой и полной с ладони рукой.

Витька присел на краешек скамейки у крыльца, повертел кулёк и с неожиданной тревогой спросил:

-А что, а где? А Марина-то где, а?

-А ничего, спасибо, всё в порядке.

-Где-то она у соседей, да? – с надеждой, неизвестно на что, потому что уж почуял беду, но ещё чего-то ждал хорошего, пусть и обмана.

-Нет, отчего же. Определилась она. Я её в интернат устроила. На Донбассе, хороший интернат. Сама ездила, знаю...

Она говорила ещё, будто лениво выплёвывала какие-то слова, которые уж ничего не могли прибавить. Да он и не слушал её, он был уже в пути. Туда. Туда, в Донбасс, где, как когда-то и он, в исправительно-трудовой колонии, томилась его дитё, его сиротинушка.

Она вышла к нему вытянувшаяся, повзрослевшая, с наголо обритой головой, и он, притянув её к себе, примолк, уткнувшись в выпирающие детские ключицы, лишь рука его ласкала колючий ежик головы. А она, признав его по теплу от него исходившему, тихо-тихо зашептала : "Папа, папоцка!"

И он увёз её прочь из этого поганого приюта для умственнно отсталых, где по продуваемых сквозняками коридорах слонялись похожие на призраков дети и подростки, где, несмотря на постоянное воровство персонала, они с жадностью набрасывались и на пригроревшую, ничем не заправленную кашу, и на несладкий компот, и где, наверняка, непослушных наказывали – телесно. Одним словом, он вырвал её из заточения, из темницы, так смахивающей на настоящую тюрьму, разница состояла лишь в том, что здешними заключёнными были мало что понимавшие и осознававшие дети.

Он привёз её к своей матери, впадающей уже в детство старухе Рядовой, доживавшей свой век в том же домишке на слободке. К себе, к новой жене и ребёнку, нормальному крепышу четырёх лет, он не мог поселить её. Жена и так грызла его за недостаточную заботу о сыне, хотя Витька был привязан к своему карапузу, подвыпивши так и вообще растроганно называл ребёнка – наследником. Но, поразительное дело, сам Витька презиравший физическую немощь, смеющийся над хилым и слабым, не мог к Сашеньке, к сыночку испытывать того, захватившего его вовсю страстного порыва – защитить, прикрыть, уберечь, - исторгавшего из него слёзы, дрожание губ, рук, искажавшего гримасой жалости и боли лицо, всего того, что переполняло его при виде несчастной своей дочери. Слишком здоровым был его мальчик.

И начал Витька жить на два дома.

В суматохе, беготне, очередях,(ведь старухе и дочери всё необходимо было закупить), в ежедневной, с островками выходных, работе, и в вечерах, то в одной семье, то в другой, проходило его время. В неулавливаемом слухом прибое времени чередовались весна и лето, осень и зима, вприпрыжку бежали годы, размывая его уверенность, лишая решимости, и начинали одолевать сомнения, поселяли тревогу и раздражительность, правильно ли поступил он тогда, забрав с собой в мир нормальных людей эту девочку. И к ней он стал придирчив, часто вечером, отчаянно скучая, с поднимавшимся изнутри озлоблением, наблюдал он, как поигрывая маленьким кнутиком,(обрезком материи, привязанным к палочке), она хлопает у самого уха в ладоши, и застывает, наклонив голову .Когда и совсем невмоготу ему становилось, то то набрасывался на неё, не понимавшую, с сетованиями, что загубила она ему своей

Инна Иохвидович

болезнью лучшие годы жизни, что не пойти никуда нельзя, ни съездить, вот сиди, как приклеенный дома, и всё тебе тут.

А когда в ответ лицо её расплывалось в улыбке, ему хотелось,(и это было то, чего он боялся больше всего), ударить её!

Но периоды хандры, приступов злобы, ужасного настроения проходили, и вновь он был ровен с ней, спокоен и уверен в своей правоте.

С девочкой стало твориться что-то неладное. Она вдруг приобрела совершенно девичий вид, с различными округлостями, небольшой грудью, и мускулистыми, как некогда у Валентины, белыми крупными ногами. Лицо же её, бело-розовое с блестящими глазами, то и дело меняло выражение. Не только по улице, но и по дому ходила она так растерянно и оглядываясь, словно не могла найти себе места. То плакала, то смеялась, часто о чём-то грустила сидя у оконца с невынимавшимися и на лето рамами.

-Кровь в ней видно бушует, - почти так же как и внучка шепелявила старуха, - что и делать-то будем, разводила она худючими, с отделёнными от кости мышцами в истёртой оболочке кожи, руками.

Витька не верил матери, говорил, что та придумывает всё, что сама умом слаба стала, сама точно ребёнок. Но задумываясь мрачнел, не зная что предпринять и от чего обороняться, и вообще что делать со всем этим, свалившимся ему на голову. Он ведь как-то и не предполагал, что девочка вырастет, вернее он никогда не мог представить этого.

У него был отгул и он заночевал у матери. Проснувшись долго валялся в постели покуривая "Приму". И нужно же было, чтобы он стал свидетелем всему этому.

Дочь металась по комнате, покусывая свои полные губы, а руками сжимала выпирающие из-под платья груди. Не понимая что с ней, она то повизгивала, то постанывала, потом бросилась в кресло у окна. Полулёжа она ритмично раскачивалась , сжимая, до стона, сомкнутые бёдра. Это продолжалось недолго, как из неё вырвался радостный, сладостный, короткий звук...обессиленно разомкнулись ноги, по лицу блуждала тихая улыбка удовлетворения. Такая же, как бывала у неё, когда замерев, она отправлялась вослед неслышимому для других звуку...

Витьке был хорошо знаком этот то ли стон, то ли плач, то ли крик...Обычно он, мужчина исторгал его у всех бывших с ним женщин...

А сейчас, при нём, сама у себя вырвала его женщина. И эта женщина, ибо кем другим была она, не ребёнком же – его дочь!

Такое вот дело. Марина отправилась туда же, откуда он её и привёз. Не было ей места в мире людей, не от сего мира была она.

Он снова зажил дома, семьёй, изредка навещая старуху-мать. Теперь он очень полюбил сына, в него, в Витьку удавшегося мальца. И особенно за то, что тот был здоровым.

Рядов пошарил в пустых карманах, сплюнул:

-Ни черта нету!

И подумал: "Сам идиот, если другому, настоящему идиоту всучил деньги!" И ещё подумал о том, что повезло сумашедшему, что успел уйти, иначе, если бы сейчас подвернулся бы ему, то разжав ему кулак со вспотевшими в нём копейками, выгреб бы их назад!