Литературный конкурс. Шинель

Литературный конкурс. Шинель

"...ведь нельзя же залезть в душу

человека и узнать всё, что он ни

думает!"

Н.В.Гоголь "Шинель"

Лёня Якименко ненавидел бром, которым его как возбудимого и впечатлительного ребёнка, поила мать. Он покорно глотал резко пахнувшую валериану и противный пустырник, бром же вызывал почти рвоту, впрочем –нервную. И вот почему. Едва Лёня на цыпочках,/хотя раньше сбегал со своего пятого/, достигал первого этажа, за одной из дверей начиналось склочное погавкиванье, яростно нараставшее по мере его приближения. Это лаял проклятый Бромик – крохотная гладкошерстная собачурка, тельце которой еле держали тонкие кривоватые лапки – радость, гордость и успокоение старого доктора, жившего на первом этаже. Бабушка говорила Лёне, что бром – успокоительное средство, и врач-старик, нажившийся на подпольных абортах, специально так и назвал собачку – свою усладу. Бабушка беззлобно называла Бромика "еврейской овчаркой", и сама смеялась при этом и вытирала слёзы в уголках глаз. Лёне было не до смеха. Бромик являлся ему во сне, но только –неожиданно огромным, правда, такими громадинами во сне была и прочая, внушавшая ему ужас нечисть: тараканы, клопы, летучие мыши, крысы, устроившие себе на дворовой мусорке посиделки... От ночных страхов он писал в постель, от дневных слезами заливался.Действительно странным мальчиком он рос, к тому же смешливым и дурашливым. Единственно безопасными местами ему представлялись – постель, в которой, укрывшись с головой одеялом, он был скрыт от ночных напастей, да старое отцовское кожаное пальто на вешалке в коридоре. Обвернувшись им, пропахшим кожаной пылью, будто в новую неприступную кожу, он был неуязвим; оно было и бронёй, и щитом, успокаивало. Кроме того, оно было неотделимо от, во все сезоны ходившего в нём, отца, хоть строгого и большого, но защитника и спасителя.

Відео дня

Отец был удивительной фигурой в этом женском, не считая Леонида, царстве: среди матери, бабушки и обеих сестёр. Видно, не мог он сладить с ними со всеми,и потому, придя со службы и отобедав, подолгу лежал он обездвиженно, лицом к стене.Мальчик точно знал, что не спит отец, слишком выразительно-бодрствующей была его спина. Он словно отгораживался ею от них от всех, как-то автоматически зачислив и сына во враждебный бабский лагерь.

К тому моменту, когда отец внезапно и быстро умер, Лёню приняли в пионеры. Бабушка рассказывала внуку, что отцу неправильно поставили диагноз, что то был аппендицит, а врачи считали, что колика, и засадили в ванну с горячей водой. И хоть как ни кричал, ни выл, даже бился отец, его не выпустили из ванны: держали насильно. В ней он и скончался.

Так третьеклассник Лёня впервые попал на кладбище, где его прилюдно заставили прощаться с мертвецом. Обливаясь слезами, поцеловал его мальчик в холодную щёку, а потом, сконфузясь, вытирал слёзы концами нового алого галстука. Всё время, пока оркестр играл похоронный марш, а гроб на полотенцах спускали в могилу, Леонид держал "пионерский салют", так, что под конец рука заныла, а опустить, ведь он себе "честное пионерское" дал, нельзя было. Больше всего хотелось ему побыстрей очутиться дома, чтобы забраться под отцовскую кожанку, где тихо и мирно, и не было всех этих жизненных страхов.

Дома он тотчас забрался под неё и заснул, и ему даже сон приснился: отец, как всегда, лицом к стене, и спина его вечным укором, молчаливо протестовала – и в этом было счастье.

В шестнадцать лет Лёня сам одел отцовскую кожанку; как и для многих старых вещей, для неё не было разрушительным это самое время. В ней он блаженствовал, она была для него вроде каркаса, который держал его сущность, не давая расползтись.

Бромик подох, умер и его хозяин, да и бабушки, подхихикивавшей над стариком-врачом и его собакой, не было в живых. Лёня с матерью остались вдвоём; сёстры поехали в столицы (одна в Москву, другая в Питер) учиться, повыходили замуж да и пооставались там.

По-прежнему, отцовское пальто умиротворяюще действовало на Лёню. Соседи с удивлением взирали, как летом он курил на балконе, накинув кожанку на плечи от лёгкой вечерней прохлады. Неведомо было им, что так он спасается от страха перед ними, перед тем, что их обкурит, и они будут жаловаться на него в домоуправление. Ведь он запомнил, как зимой, когда он курил в уборной, нервно оглядываясь на ходившую ходуном ручку двери, теребимую нетерпеливым соседом по коммуналке, он спалил газету, вроде бы, чтобы уничтожить за собой неприятный запах, а на следующий день пришли из ЖЭКа проверять дымоходы; соседи сверху пожаловались, что им тянет дымом. Соседей он боялся смертельно. И нижних, и верхних, и тех, кто и справа, и слева, а, особенно тех, время от времени сменявшихся, что проживали с ними. Конечно, считал он, во многом виновата и мать, находившаяся в извечном конфликте со всеми, с кем приходилось жить. Она подозревала их во всевозможных пакостях, начиная от порчи вещей и пищи и заканчивая покушением на жизнь. Однажды она сообщила Лёне, что очередная соседка хочет извести их со свету газом, специально включает газовую колонку, а горелку не зажигает, затем плотно закрывает свою дверь, и, наверное, распахивает у себя в комнате окно, несмотря на трескучие морозы.

-Но, мама, - пытался сначала резонно рассуждать Лёня, - она сама задохнётся. Подумай, о чём ты говоришь?

-А может у неё иммунитет, невосприимчивость к газу, а нас уморит! Сколько, вон, читаешь, людей позадыхалось – тьма, - объясняла она, победно поджимая губы.

И он начинал чувствовать этот удушливо-лезущий запах, и, задыхаясь, раскрывал окна, вдыхая морозный воздух огромными судорожными глотками.

Вырос Леонид негромко разговаривающим, с вкрадчивой неслышной походкой; ему чудилось, что только ступни он, по-настоящему, по-мужски, тут бы соседи и застучали бы негодующе по трубе парового отопления, так он и проносился над полом чуть ли не ангелом порхающим. Любая поломка, выход из строя сантехники, водопровода, газа, электричества, бытовой техники, радио и телевизора – приводили его в отчаянье; казалось, что вот-вот разразится, в чём-то подобная мировой, катастрофа.

Лёня решил писать, он слышал, что таким методом можно успешно бороться и победить страхи и прочие недуги. Но дальша фразы: "Я сын несчастного инженера.." дело не пошло. Он задумался и больше уж не написал ни единого предложения за всю свою последующую жизнь. Ему вдруг пришла в голову потрясшая его, обжёгшая, как кипятком обварившая всё нутро, мысль: не должно оставаться никаких материальных доказательств процессов мышления.

Он вспомнил, как перехватывали учителя записки, конфисковывали девичьи дневники, зачитывали их перед классом, вызывали на педсовет родителей. "Страшно, когда узнают, что думает человек!" - посетило его. "Нет, нельзя этого делать, никак нельзя, - решил Лёня, и вдруг придумал выход: можно просто думать!!!" И об этом-то наверняка никто, никакие прокуроры и судьи, никакая служба безопасности – не дознаются, а детекторы лжи, слава Те Господи, только в Америке. И стал он в раздумьях проводить всё своё время, свободное от учёбы да работы.

Образовалась у него, как у других, библиотеки, фоно- и видеотеки, - своя коллекция. Коллекция мыслей. Лёня радовался: ведь то была "незримая" коллекция! Много в ней было различных мыслей. Время от времени он словно бы нырял вглубь себя, вытаскивая на поверхность какую-нибудь из них, перемусоливая её так и эдак, и снова, драгоценную прятал глубоко. Были у него и любимые, вроде той, что будто бы его вырастили в пробирке, как выращивал зародыши итальянец Петруччио, о котором когда-то много писали в газетах. А теперь, и до конца дней, будут учить всему. Или о том, что бабушку можно было спасти от смерти и, более того, сделать молодой; так же как-то закралась в него, что он великий, может быть, самый великий мыслитель всех времён и народов, только пока что этого никто не знает, да ещё о том, что Леонардо да Винчи был самый что ни на есть средний человек, каким и надлежит быть каждому, а если все ниже нормы, то нечего человечеству и существовать: недостойно оно и обречено на гибель...Но раз с ним всё же случилась промашка. Не сдержался он, выпустил свою внутреннюю, потаённую жизнь наружу. Произошло это в исполкоме, куда пришёл он в очередной раз о квартире хлопотать. С очереди, давней, их сняли ещё когда отец умер; увеличивались подушные метры на каждого, хоть и стоял покойник на очереди с сорок шестого года, сразу после фронта. Потом в очереди всё же восстановили, но умерла бабушка, не дождавшись заветной изолированной, разъехались сёстры, и стало вовсе туго: получалось, что у них в двух смежных комнатах в коммуналке – большой метраж. И, отправившись в свой поход в жилотдел исполкома, Лёня негодуя раскричался, о том, что стоят они в очереди больше тридцати пяти лет, и неужто его матери, не дождаться, тоже в коммуналке сгнить?! Он орал о мёртвой бабке, о врачах, сгубивших отца, о старшей сестре, умершей несколько лет назад при родах, о младшей, живущей в Ленинграде в общежитии, о себе, неприкаянном... И, незаметно для себя, выплеснул ужасавшую его мысль, одну из самых секретных в его "коллекции" мыслей: "Да вся эта система – и здравоохранение, и соцобеспечение, и коммунальная, и жилстроительство, и суд – всё-всё направлено против человека! Это геноцид собственного народа!"

Он в запале и не заметил, когда они успели вызвать милицию. Те забрали его в подрайон, проверили данные в паспортном столе и вызвали другую бригаду. Лёня вздрогнул, увидев санитаров-гигантов, - это была расплата за выплеск. Про дальнейшее – поездку в "псиихиатрической скорой", "буйняк", в который его засадили по приезде в больницу, весь последующий месяц в психушке – он не любил вспоминать. Да и невозможно жить человеку с такими "воспоминаниями"! Он и похоронил их в себе. Разве что стал носить с собою хоть какие-нибудь деньги: обозлённые санитары, обшарив все его карманы, обнаружив лишь двадцать копеек да талончики на транспорт, избили его, как и в милиции, - умело, без следов.

Из-за ночного недержания мочи не взяли Лёню в армию; повезло ему очень, ведь в те годы брали всех, даже заведомых инвалидов.

Отучился он, не без трудностей, в вечернем электромеханическом техникуме.

Он часто подумывал о женитьбе, да что-то никак не выходило. Может быть из-за постоянной привычки думать он не решался с девушками ни на что. Подчас ему казалось, что и к лучшему это, что в мечтах можно проделывать с ними всё, что заблагорассудится. А всякий раз, когда приходилось ему действовать, то пропадал к этому интерес, становилось блекло, скучно и тоскливо. К тем девушкам, что нравились ему, он и приблизиться боялся – могли подумать, что он назойлив, что пристаёт, - так ни разу он и не осмелился, хотя сотни раз проделывал это мысленно. А женщины, что были постарше и, как он знал, охотно пошли бы навстречу его желаниям, были и совсем не нужны ему. Ходил он со своими тревогами к сексопатологу, тот его заверил, что с физической стороны всё у него в пордке, нужно только побольше уверенности в себе, а, главное, ни о чём в тот миг не думать, а тем более о последствиях. А как можно было быть самоуверенным или не думать? Недоумевал и терялся он. Со времени неудачного занятия писательством думать он приучил себя всегда! Быть же уверенным в себе он мог только в видавшей виды отцовской кожанке. Но не ляжешь в постель с женщиной в кожаном пальто?

Работа его в пусконаладочном упрравлении была связана с разъездами и с командировками. Бригадой выезжали они и месяц-полтора проводили на объекте. Жили в гостиницах. Коридоры и номера провинциальных отелей были для Лёни продолжением коммуналки, где невозможно было уединиться.

Обычно, вечерами собирались бригадой в чьём-нибудь номере – выпить, закусить, поговорить. Лёня сдавал свою долю денег в общую кассу, в складчину, но на пьянку старался под каким-нибудь предлогом не пойти или улизнуть после первой же стопки. Ему претили одни и те же разговоры про баб или евреев, его даже не утешало, что на свете есть ещё большие изгои, чем он: женщины и евреи. Ему только и хотелось, что побыть одному, порыться в "коллекции", получить от этого удовольствие. Он был равнодушен к молве о себе, дескать, занимается в номере онанизмом; а не пьёт потому, что шизик – лекарствами накачанный.

За стеной слышались взрывы хохота, но отключив внешний слух, Лёня как бы услышал голос сестры, хлопотавшей по обмену квартир – две их смежные комнаты на одну, тоже в коммуналке, но в Ленинграде.Перед своим отъездом она разговаривала по телефону с наблюдавшим Лёню врачом-психиатром, и тот разъяснил ей, что у них могут быть трудности с обменом из-за того, что после исполкомовского случая Лёня состоит на психучёте. "И как ещё можно квалифицировать это, как не нарушение прав человека, как не геноцид", - спокойно, не как перед посадкой в психушку, констатировал он.

Лёжа, он мирно размышлял, пока равномерное течение его мыслей не стала вытеснять тревога. Отчего она родилась? В чём были её истоки? Он бы не мог сказать. Он пытался анализировать события последних дней – ничего особенного, если не считать, что начитался он научно-популярных журналов и фантастики. Что было ещё? Да вроде бы и ничего, вчера в кинотеатре смотрел старый фильм, гоголевскую "Шинель" с несчастным Акакием Акакиевичем в исполнении Ролана Быкова. И странно связывалось вот что: буквально за день до вчерашнего фильма в одном из журналов, в какой-то статейке, он прочёл, что "акакия" - означает "прах". И что "акакию", горсть праха в мешочке, держал в одной руке византийский император, уравновешивая скипетр в другой. Но не это, нет, не это его взволновало. "Что же? – заметался он снова.- кажется, кажется..." В одной из фантастических книг было про мыслеулавливателей, про специалистов-"щупачей", схватывавших чужие мысли. "Фу, бред какой-то!" - был он весь дрожащим и вспотевшим. Но, несмотря на то, что обругал себя, в нём продолжалось: "Нет, этого не может быть! И в СССР этого не будет – не то развитие науки и техники! А если всё-таки будет? Куда же скрыться? Некуда бежать??? Ты весь на виду, на ладошке, и прихлопывать даже не надо, ты – комашка, даже и прихлопа не стоишь, чего об тебя руки марать! М-о-о-жно контролировать, манипулировать, роботизировать...ровать...ровать...ровать..."

Лёня вскочил с дивана, но в тот же миг радостно-возбуждённо вновь плюхнулся на него Он ликовал! Он нашёл выход! И это было так же просто, как и всё гениальное! Эта мысль вспышкой озарила темноту его естества. И как же это он раньше не дошёл до этого?

"ЕСЛИ ПРИДУМАЮТ ЧТО-НИБУДЬ ЭДАКОЕ, ЧТО И МЫСЛИ СТАНУТ ИЗВЕСТНЫ, И ДЕТЬСЯ НЕКУДА БУДЕТ, Я ПЕРЕСТАНУ ДУМАТЬ!"

Уснул он успокоенным, считая, что нашёл выход из самой главной, грозящей ему опсности.

Стояло погожее апрельское утро, но Лёня решил надеть кожанку, чтобы полностью ощутить душевный комфорт после посетившего его вчера конгениального решения. Он полез в гостиничный шифоньер. Пальто, ещё вчера им бережно повешенное на пластмассовую вешалку, исчезло. Обмякнув, он рухнул на стул. Вертевшийся тут же молодой, с симпатичным румянцем на всю щеку, похожий на киношного Леля из "Снегурочки", Витёк, хихикнул:

-Лёнчик, мы ещё вчера, это твоё, прости Господи за название, "пальто" выбросили на мусорку.

-А-а-а, - Лёня не мог даже отвечать, он только, раскачиваясь, стонал.

-Чего расстраиваешься, Лёнь! Мы с ребятами сбросились и купили тебе классную куртку на толчке, фирмовую! Рассудили так, сколько ты уже денег на выпивку сдал, а сам ни капли. Мы тебе должны, мы и купили.

Словно в фильме, дверь в номер распахнулась и, под звуки исполняемого ими самими туша, вошли ещё трое парней, неся куртку.

-О-о-о, - монотонно выводил Лёня.

-На, носи на здоровье! Носи! И сам не срамись, и нас не срами, как в том кожане, - торжественно, как праздничную речь, произнёс бригадир.

Лёня продолжал стонать, раскачиваясь, и не отводя взгляда от тёмной пустоты раскрытого платяного шкафа.

-О-о-о-а-а-а-у-у-у-ю-ю-ю-а... – выливались из него гласные звуки, будто весь он состоял из них, а слова и не появились вовсе.